?

Log in

No account? Create an account
птицы

kamenah


На Середине Мира

Стихи. Дневниковые записи.


Previous Entry Поделиться Next Entry
АЛЕКСЕЙ ЕРОХИН. Бутылка морехода. О "Слове и культуре" Мандельштама.
птицы
kamenah
Для nandzed спецом.


АЛЕКСЕЙ ЕРОХИН
БУТЫЛКА МОРЕХОДА
(На книгу "Слово и культура" Осипа Мандельштама)

1988, В Мире Книг.

«В ком сердце есть, тот должен слышать время,
Как твой корабль ко дну идёт»
О. Мандельштам



И дама в бикини с собачкой, и Сирано де Бержерак, бороздящий космос наперегонки с «Челленджером», и Ахилл с огнемётом наперевес – практически не сюр, поскольку перенаселённость пространства человеческой мысли к концу нашего века чревата уже аннигиляцией, и именно это роковое перенапряжение грозит гибелью планете, а не супер-ракеты как таковые, которые – только остро отточенные карандаши в руках притомившихся школяров, подуставших вычерчивать разумную картину мира и готовых с досады черкануть крест-накрест, кроша атомным грифелем, а энергия знания накапливается покуда всё стремительнее, порождая – на скорости – мозаичность восприятия, и мир гигантским коллажем-оксюмороном летит по вертикальной стене времени.
При этом фразы, конечно, можно делать и покороче – что, впрочем, не упрощает ситуации.


И утром в сосоновом лесу ничего не стоит встретить горящую жирафу – то есть только правду имели в виду и Сальвадор Дали, и Иван Иванович Шишкин, и верить нужно обоим.

Действительность лепит свой причудливый коллаж рассеянно и небрежно – и мы так часто отвечаем ей тем же, что не всегда замечаем многозначительности мгновения – и, спохватываясь задним числом, открываем вдруг его трепещущую пернатость. И давняя минута ложится на ладонь сегодняшним тёплым птенцом.

Рядовой ракетных войск стратегического назначения – «с миром державным я был лишь ребячески связан» - песчинка-легионер грозных сил мирового противостояния – «устриц боялся и на гвардейцев глядел исподлобья – в выгоревшей на солнце энских степей гимнастёрке – «и ни крупицей души я ему не обязан» - ремень оттягивает подсумок со снаряженными магазинами – «как я ни мучал себя по чужому подобью» - и затертый листок с единственным маминым почерком, дарящим эти удивительные слова, листок на турели пулемёта, целящего в сторону смертного колодца с термоядерной мёртвой водой, что в любой миг может плеснуть в небо – и дальше, на чужой континент, а дальние строки тихо мучают твои губы, солдат, -

«Не потому ль, что я видел на детской картинке
Леди Годиву с распущенной рыжею гривой,
Я повторяю ещё про себя, под сурдинку:
«Леди Годива прощай! Я не помню, Годива…» -

Так она ехала верхом – и дивные волосы укрывали её по стремена, золотясь на степном солнце, я отвернул пулемёт в сторону – прощай, Годива, прощай…
Пардон за мемуар, но так странно и отчётливо соединились в этом мгновении времена и движущие силы бытия, что это, право, не только факт частной биографии.

Два десятка строк лёгкими стрекозами зависли в знойном мареве, на миг уравновесив тяжкий груз атомных мегатонн. Не знаю конструкции этих весов, способных соразмерить пятистопный дактиль и тринитротолуол, но каждому под силу ими воспользоваться для исчисления мировой гармонии.
Стихи Мандельштама и баллистическая ракета – суть явления взаимоисключающие, резко антиномические, и тем более безусловно их сопряженье, вызванное естественным ходом вещей: так стыкуются разнозначные полюса магнита, так венценосный медный кумир партнёрствует с бедолагой Евгением, так приземлившийся на Рязанщине непостижимый марсианец обыденно заскрипит колодезным журавлём.

Шаткое, неуверенное равновесие меж инстинктом разума и рефлексом самоуничтожения должна в конце концов преодолеть поэзия: только она может потягаться по интенсивности деления атомов с ядерной всемирной отравой, именно она способна привести в чувство сумасшедший головокружительный оксюморон эпохи.

И хлопочем о новом Пушкине не из тщеславия и любопытства – заботит альтернатива Хиросиме и Чернобылю.

И поднимая из забвения и полунебытия драгоценные имена и строки, не только о человеческой и литературной справедливости печемся, не только генеалогию свою воссоздаём, но и формируем ополчение добра и чести.

Такова ситуации, на мой взгляд, по большому счёту.

Поэтому каждое возвращение поэтических ценностей, их общественная реанимация есть акт благородный и жизненно необходимый.
Именно так воспринимается появление книги Осипа Эмильевича Мандельштама «Слово и культура». Выпущенная «Советским писателем», она включила (составление и примечание Павла Неллера) книгу «О поэзии» 1928 г., «Разговор с Данте», написанный в 1933 году и увидевший свет в 1967-м, отдельные статьи и рецензии 10-х – 20-х годов. Всё это дополнено фрагментами из ранних редакций и черновиков, подробными примечаниями, библиографией, архивными фотоснимками, обстоятельной вступительной статьёй М. Полякова – то есть, издание удалось.

«Мореплаватель в критическую минуту бросает в воды океана запечатанную бутылку с именем своим и описанием своей судьбы. Спустя долгие годы, скитаясь по люнам, я нахожу её в песке, прочитываю письмо, узнаю дату события и последнюю волю погибшего. Я вправе был сделать это. Я не распечатал чужого письма. Письмо, запечатанное в бутылке, адресовано тому, кто найдёт её. Нашёл я. Значит, я и есть таинственный адресат».
Так писал Мандельштам, проводя параллель со стихотворением, которое тоже никому конкретно не адресовано, но находит своего – по Боратынскому – «читателя в потомстве». Своего потомка находит.

Тут запечатанной оказалась целая судьба, постепенно раскапываемая теперь в песке наших дюн – его тяжёлые пласты с шорохом сползают со страниц, освобождая невыцветшие слова.

Достанет ли достоинства быть адресатом – вот вопрос. Удосужились же пронзительное «Я вернулся в мой город, знакомый до слёз…» попытаться обратить в эстрадный шлягер, а бедолагу Александра Герцевича пустить в кабацкую присядку!

«И хочется мычать от всех замков и скрепок». Узнаёте? Узнавая – рубили от кавычки до кавычки со всепонимающим прищуром: «Ах, этот… Ну зачем…» - давили пальцами цикады-цитаты. За что? Чего они боялись? Вот уж синий том «Библиотеки поэта» переиздан – в чём же дело? Но они – боялись, боялись, боялись…

Нет, они не из тех, кто вяжет петли, нет.

Они из тех, кто вышибает табуретки. Простите, но это так.

Отчасти их можно понять – пуганые вороны. Щеглы выживали реже. То есть честные щеглы.

«Чувствую себя должником революции, но приношу ей дары, в которых она пока что не нуждается».

Обратите внимание на точность слога: пока что.

Поэт ощущал, что он не в ладах с современностью (так и писал об этом отцу в конце 20-х), но и ладушек с нею не признавал. Это у них было взаимное, наследственное, кровное: вспомните историю отечественной литературы. Врождённое достоинство российского поэта – и век-волкодав. Опыть группы крови не совпали. «Но не волк я по крови своей» - но и не московская сторожевая.

В «Шуме времени» вспоминал, как в захваченной «кондотьерами Врангеля» Феодосии снимал комнату у одной старушки. «Старушка жильца держала, как птицу, считая, что ему нужно переменить воду, почистить клетку, насыпать зерна. В то время лучше было быть птицей, чем человеком, и соблазн стать старухиной птицей был велик». Улыбка щегла. Или скворца. Грустная улыбка.

Честное певчее сердце. Строки 1918 года:

«Прославим власти сумрачное бремя,
Её невыносимый гнёт.
В ком сердце есть, тот должен слышать время,
Как твой корабль ко дну идёт».

То, что запечатано в бутылке морехода, существенно дополняет записи в официальном судовом журнале.

Но всегда ли понимаем, всегда ли хотим понять прочитанное? «…Не умел органично войти в ряды писателей, уверенно шедших навстречу жизни»; «…не всегда мог творчески перестроиться, не всегда мог расширить свой творческий кругозор», Вероятно, это справедливо, ежели почитать литературу за физкультурный парад, а поэтов – за демьянов, закармливающий ухой, которой все уже и так по горло сыты, за бравую лейб-гвардию. Да-да, и «кругозор» не всегда мог расширить – особливо когда «поселился в Воронеже»: эка ловко сказано! (Предисловие к «Слову и культуре» таких «суждений», по счастию, лишено).

Как ударяет по лазам строка из «Шума времени», ставшая невольным предсказанием: «Ведь после 37-го года и кровь, и стихи журчали иначе». После 1937-го, ну да…

«А мог бы жизнь просвистать скворцом…»

Свой долг революции, которым так маялся, Осип Эмильевич Мандельштам заплатил с большими процентами. Совесть его чиста.
В «мёртвом воздухе» января 37-го ему мнилось:

«Я без пропуска в Кремль вошёл,
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжёл…»

Но в чём же было виниться поэту, недаром же он сам спокойно сказал, что «поэзия есть сознание своей правоты».
Уроки Мандельштама – это уроки правоты честного человека, «трамвайной вишенки страшной поры» перед суровым лицом века, уроки достоинства: «ну что ж, я извиняюсь, но в глубине ничуть не изменяюсь», «и не живу, и всё-таки живу».

Мореход погиб, но волны не размыли его штормовой трассы. И оговорка «пока что» оказалась провидческой.

«И не живу, и всё-таки живу»

Умирают люди, но не умирают времена.
Погибшие мореходы держат связь.
Неслучайно Мандельштам так понимал Блока:

«Блок был человеком девятнадцатого столетия и знал, что дни его столетия сочтены. Он жадно расширял и углублял свой внутренний мир во времени, подобно тому как барсук роется в земле, устраивая своё жилище, прокладывая из него два выхода. Век – барсучья нора, и человек своего века живёт и движется в сугубо отмеренном пространстве, лихорадочно стремится расширить свои владения и больше всего дорожит выходами из подземной норы. И, движимый этим барсучьим инстинктом, Блок углублял своё поэтическое знание девятнадцатого века».

Этот властный «барсучий инстинкт» был в высшей степени присущ и самому Мандельштаму, докапывавшемуся до эллинизма и «лабиринта ажурно-тонкой культуры» средневековья, до «наивного и умного» восемнадцатого века и феномена Чаадаева.

Эти выходы не для побега – для доступа воздуха.

Эти барсучьи ходы – кровеносные сосуды мировой культуры.

Тромбы приводят к гангрене. Грозит ампутация.

Да и если нога только затекает – «отсидел» - на неё уже трудно ступить. Не чувствуешь, словно чужая. Кровь застоялась. Нужно сделать усилие и идти. Шампански покалывает – это боль оживления.

Не «отсидеть» бы голову.

Наш век перетянут посередине тугим жгутом – словно перешиблен надвое. Сколько веков в двадцатом веке?

Роем к Мандельштаму – как в другой век.

Вертясь же на тесном пятачке сегодня, мы в некотором роде повторяем ошибку Паниковского с гирями: «Пилите, Шура, пилите, скоро будет золото».
«…Мы хотим жить исторически…», - так определил Мандельштам нашу коренную потребность.

Золото культуры накапливается веками, промываемое водами времени. И для добычи его нужно идти против течения реки времён, к её истокам.
Державин, прощаясь со своим веком, нерадужно был настроен относительно исторической перспективы:

«А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы».

Течение стремительное, сносит, волочит за собою. Не любит, когда с ним кто-то не в ладах. И это не фигура речи, не квазифилософская абстракция, а жестокая реальность, сугубая конкретика, при определённых обстоятельствах рвущая головы с плеч долой. Прошлые, дальние звуки лиры и трубы гасит шум течения.

Но «в нас, - писал Мандельштам, - заложена неодолимая потребность найти твёрдый орешек кремля, акрополя» - чтоб было на что опереться. Это трудно. «Наша культура до сих пор блуждает и не находит своих стран. Зато каждое слово словаря Даля есть орешек акрополя, маленький кремль» - вот что может помочь в борьбе с бесформенной стихией, небытием, отвсюду угрожающим нашей истории».

В начале мира – есть такая версия – было слово. Оно и может спасти мир.

И это не кустарный промысел в пределах державы, не провинциальная утеха, не местечковое тщеславие. Мировая культура есть организм единый – кровь в нём не должна застаиваться.

Мандельштам писал о конце минувшего века: «Отлучение от великих европейских интересов, отпадение от великой европейской культуры, отторгнутость от великого лона, воспринимаемая почти как ересь, в которой боялись себе признаться, стыдясь, была уже свершившимся фактом».

Ход века нынешнего это отлучение только усугубил – вплоть до отторжения. Но слободской гонор тут неуместен – и вот сейчас наконец поняли, что выжить можно только всем вместе.

Старик Ной, возможно, не авторитет, но не случайно же приветил он и «чистых», и «нечистых» во время вынужденного своего круиза.
Выжить ныне означает – понять. И культура тут – толмач, посредник, миротворец. Трагический оксюморон способен обернуться гармонией. Судорожный коллаж эпохи должен быть разминирован.

Вот так причудливо и нерасторжимо соединены в этом мире щегловитый щегол и межконтинентальные бумеранги, 37-й год и рыжеволосая Годива, атомный пепел и пески времён, мальчишка-ракетчик и бутылка морехода.

Будем жить и читать своих поэтов.


  • 1
Холодновато-жестковато. Проплешины общих мест.

Лидия Гинзбург лучше знает Мандельштама и что с ним происходило.

Зачем такое сравнение? Ещё бы НЯ вспомнил.

Рецензия на первое издание "Слова и культуры" постсоветского времени. А что до времени - то АЕ вряд ли ошибался в этом "холодновато-жестковатом".

Вот не угодишь.

Не ошибался. Но это не тот уровень, который мне важен.

Как будто ты хотела угодить, да ладно...

Я не зло (если что)... :))))) (доказую)

Честно - слишком слабая концентрация мысли, слишком много физиологического раствора общих мест.

Да тут все общие места как-то (по мне) с ног на голову. Или у меня такой странный вкус? Тут мне видятся картинки, а не мысли. Когда АЕ о табуретках пишет, он пишет не палачах тридцатых. А о его-сегодня-и-нашем-сегодня-которое-началось-тогда в культуре. То есть, тут вспышки того, что сейчас. Ему думать не нужно, он киношник. А как пишет - мне нравится; мало кто так может.

))

В Письме Винни-Пуху

http://seredina-mira.ucoz.ru/publ/aleksej_erokhin_pismo_vinni_pukhu/1-1-0-24

есть меточка: когда АЕ говорит про 50 (1988) - читается Тарковский.

  • 1